Обед очень удался, праздник шел превосходно. Речи начались рано, еще с medaillon de foie gras [53] . Вначале говорили присяжные поверенные, восхвалявшие адвокатские заслуги юбиляра. Это все были опытные, привычные ораторы. Они рассказывали о блестящей карьере Семена Исидоровича, упомянули о наиболее известных его делах, отметили особенности его таланта. Говорили они довольно искренно: над Семеном Исидоровичем часто подтрунивали в сословии, но большинство адвокатов его любили. Кроме личных врагов, все признавали за ним качества оратора, добросовестного, корректного юриста, прекрасного товарища. Прославленные адвокаты благодушно разукрашивали личность Кременецкого в расчете на то, что публика, вероятно, сама сделает должную поправку на юбилей, на вино, на превосходный обед. В этом они ошибались: большая часть публики все принимала за чистую монету; образ Семена Исидоровича быстро рос, приняв к десерту истинно гигантские размеры.
Ораторы говорили недолго и часто сменяли друг друга, так что внимание слушателей не утомлялось. Всех встречали и провожали аплодисментами. Семен Исидорович смущенно кланялся, обнимал одних ораторов, крепко пожимал руку или обе руки другим. Тамара Матвеевна, имя которой не раз упоминалось в речах, сияла бескорыстным счастьем. Лакеи едва успевали разливать по бокалам шампанское.
— Странный, однако, ученый, смотрите, как он пьет, — шепнула Никонову Глафира Генриховна, не поворачивая головы и лишь быстрым движением глаз показывая на Брауна. — Говорят, он умный, но он всегда молчит. Может быть, умный, а может быть, просто мрачный идиот. Я знаю из верного источника, что он человек с психопатической наследственностью.
— Нет, он молодчина! — сказал Никонов. — Он всегда пьет, как извозчик, и никогда не пьянеет.
— Не то что вы.
— Я! Пьян? А ни-ни!
— Дать вам зеркало? Глаза у вас стали маленькие и сладкие, — заметила уже громко Глафира Генриховна.
— Низкая клевета! У меня демонические глаза, это всем известно. Правда, Мусенька?.. Виноват, я хотел сказать: Марья Семеновна.
— Самые демонические, стальные глаза, — подтвердила Муся. — Прямо Наполеон! Но много вы все-таки не пейте, помните, что мы еще едем на острова.
— Да, на острова, — сказал Клервилль.
— И на островах тоже будем пить. Возьмем с собой несколько бутылок…
— О, да, будем пить.
— И выпьем за здоровье вашего короля… Он и сам, говорят, мастер выпить, правда?
На это Клервилль ничего не ответил. Он не совсем понял последние слова Никонова, но шутка о короле ему не понравилась. Муся тотчас это заметила.
— Господа, мы постараемся улизнуть после речи князя, — сказала она. — Как вы думаете, а? Ведь она самая интересная… Как и речь Платона Михайловича, — добавила Муся: ей хотелось в этот день быть всем приятной.
— Fille denaturee [54] , это невозможно, — возразил польщенный Фомин, отрываясь от мыслей о своей близящейся речи, — вы никак не можете улизнуть до ответного слова дорогого нам всем юбиляра.
— Ах, я и забыла, что будет еще ответное слово… Ничего, папа нас простит.
— Да он и не заметит, ему не до нас, — сказал Березин.
За почетным столом председатель, старый знаменитый адвокат, постучал ножом по бокалу.
— Слово принадлежит Платону Михайловичу Фомину.
Муся энергично зааплодировала, ее примеру последовал весь кружок; рукоплескания все-таки вышли довольно жидкие — Фомина мало знали. Он встал, повернулся к Кременецкому и, криво улыбнувшись, заговорил. Фомин приготовил речь в том невыносимо шутливом тоне, без которого не обходится ни один банкет в мире.
— …Личность глубокоуважаемого юбиляра, — говорил он, — столь разностороння и, так сказать, многогранна, что лично я невольно теряюсь… Господа, знаете ли вы, как зачастую поступают дети с дорогой, подаренной им игрушкой, сложный механизм которой зачастую превышает их способность понимания? Они разбирают ее на части и изучают отдельные кусочки (послышался смех; Семен Исидорович смущенно улыбнулся, Тамара Матвеевна одобрительно кивала головой). Так и нам остается разбить на грани многогранный образ Семена Исидоровича, который ведь тоже есть в своем роде, так сказать, произведение искусства. На мою долю, mesdames et messieurs, приходится лишь одна скромная грань большой фигуры… Милостивые государыни и государи, я вынужден сделать ужасное признание: господа, я ничего не понимаю в политике! (Фомин улыбнулся и победоносно обвел взглядом зал, точно ожидая возражений, — в действительности он считал себя тонким политиком.) Согласитесь, что это столь печальное для меня обстоятельство имеет, по крайней мере, одну хорошую сторону: оно оригинально! Ибо, как известно, политику понимают все… Но я, господа, будучи в некотором роде уродом, я лишен этой способности и потому лишен и возможности говорить о Семене Исидоровиче как о политическом мыслителе и вожде. Это сегодня сделает, господа, со свойственным ему авторитетом мой друг, князь Алексей Андреевич Горенский. Моя задача другая… Увы, господа, здесь я немного опасаюсь, как бы со стороны моих недоброжелателей не последовало возражение, то возражение, что я ничего не понимаю и в юриспруденции! (Он улыбнулся еще победоноснее, снова послышался смех; Никонов закивал утвердительно головою.) Господа, вы молчите, я констатирую, что у меня нет недоброжелателей! По крайней мере, я хочу думать, что ваше молчание не есть знак согласия!.. Как бы то ни было, я не намерен говорить о нашем глубокоуважаемом юбиляре и как об юристе — это уже сделали с несравненной силой и красноречием наши старшие товарищи и учителя. Моя задача скромнее, господа! Мое слово будет не о большом русском адвокате Кременецком, а о моем дорогом патроне, наставнике и, смею сказать, друге («Семе», — подсказал Никонов, Фомин на него покосился), о моем старшем друге Семене Исидоровиче…
Так он говорил минут пятнадцать. Он говорил о Семене Исидоровиче как об учителе младшего поколения, о его дружеском, внимательном отношении к помощникам, о той работе большого адвоката, которой не видели посторонние: «О ней, — сказал Фомин, — кроме меня может судить только один человек в этой зале, и я не сомневаюсь, что мой дорогой коллега, Григорий Иванович Никонов, присоединяется к моим словам со всей силой убеждения, со всей теплотой чувства». («Впрочем, за здоровье его благородия», — пробормотал Никонов, изобразив на лице умиление и восторг.)
Со всей теплотой чувства, хотя и в почтительно-игривой форме, Фомин коснулся семейного быта Кременецких, сказал несколько лестных слов о Тамаре Матвеевне, о Марье Семеновне, в любви и преданности которых Семен Исидорович находит забвение от бурь юридической, общественной и политической деятельности, как успокаивается в тихой пристани после большого плавания большой корабль. О Мусе до Фомина не говорил никто. Раздались шумные рукоплескания. Неожиданно для самой себя Муся смутилась и покраснела. Как ни мучительны были потуги Фомина на шутливость и заранее подготовленные сердечные ноты, речь его имела успех. В ней было все, что полагалось: мост между двумя поколениями служителей прав, смена богатырям старшим, неугасимый факел, доблестно пронесенный, передаваемый молодежи Семеном Исидоровичем, и многое другое. На неугасимом факеле Фомин и кончил свою речь. Под громкие рукоплескания зала он прошел к середине почетного стола, обнялся с Семеном Исидоровичем и поцеловал руку сиявшей Тамаре Матвеевне, которая с искренней нежностью поцеловала его в голову. «Я так вас за все благодарю, дорогой!.. — прошептала она. Затем Фомин вернулся к своему месту, где к нему тоже протянулись бокалы. Один Браун выпил свой бокал, не дождавшись возвращения Фомина и даже до конца его речи.
— Чудно, чудно, — говорила Муся. — Каюсь, я не знала, что вы такой застольный оратор!..
— Да и никто этого не знал, — добавила Глафира Генриховна.
— Помилуйте, он уже светоч среди богатырей младших, — сказал Никонов. — Что будет, когда он подрастет!.. Дорогой коллега, разрешите вас мысленно обнять. Это было чего-нибудь особенного!
53
паштет из гусиной печени (фр.)
54
Бесчувственная (фр.)