— С той разницей, однако, что извержение вулкана вне человеческой воли и власти. У нас еще, пожалуй, все можно было бы спасти.

— Чем спасти? Князь Горенский, может быть, и глуп, но противопоставить ему у вас, по-видимому, нечего. Для власти всякий энтузиазм пригоден, кроме энтузиазма нигилистического. За Горенского, по крайней мере, история… Или вы тоже думаете, что все можно было бы спасти «мифологией ответственного министерства»?

— Как вам сказать? Я не отрицаю, что это один из выходов. Однако есть еще и другой… Трудно спорить, конечно, с историей, с миром. Но мой опыт — по совести, немалый — говорит мне, что устрашением и твердостью можно добиться от людей всего, что угодно.

— За чем же дело стало? Отчего не добились?

Федосьев развел руками.

— Какая же у нас твердость, Александр Михайлович? Да у нас и власти нет, у нас не правительство, а пустое место!

— Плохо дело, вы правы. Фридрих-Вильгельм жаловался на Лейбница: «Пустой человек, не умеет стоять на часах!» Никто не требует от наших министров, чтоб они были непременно Лейбницами. Но хоть бы на часах умели стоять!.. Впрочем, может быть, вас призовут в последнюю минуту?

— Поздно будет, — сказал Федосьев. — Да и не призовут, Александр Михайлович, — добавил он, помолчав, — вы напрасно шутите. Мое положение и то очень поколеблено, у журналистов спросите. Не сегодня завтра уволят…

Дверь отворилась. Кондуктор спросил билеты и с поклоном вышел.

— Ну, а как же на Западе, Александр Михайлович? — спросил Федосьев, взглянув на часы. — Иногда меня берег сомнение: много ли прочнее и Запад? Вдруг и в Европе решительно все возможно? Вы как думаете? Я Европу плохо знаю. Ведь и там революционные партии хорошо работают?.. Вы ко всему этому не близко стояли?

— К чему?

— К работе революционных партий. Наблюдали?

Браун смотрел на него с удивлением и с насмешкой.

— Конечно, как тут ответить? — приятно улыбнувшись, сказал после недолгого молчания Федосьев. — Если и стояли близко, то не для того, чтоб об этом рассказывать.

— Особенно государственным людям, — с такой же улыбкой произнес Браун.

— О, я ведь говорю только о наблюдении, притом об иностранных революционных партиях, их деятельность меня мало касается… Не настаиваю, конечно… Не скрою от вас, впрочем, что некоторые из ваших научных сотрудников меня интересовали и, так сказать, по делам службы. Да вот хотя бы дочь этого несчастного Фишера, о котором теперь так много пишут, она ведь у нас работала, — быстро сказал Федосьев, взглянув на Брауна, и тотчас продолжал: — Приходилось мне слышать и о вашем политическом образе мыслей, вы из него не делаете тайны. И признаюсь, я несколько удивлялся.

— Можно узнать, почему? Тайны я не делаю никакой. Кое-что и писал… Не знаю, видели ли вы мою книгу «Ключ»? Она была перед войной напечатана, впрочем, лишь в отрывках.

— Я отрывок читал… Правда, это работа скорее философского характера. Надеюсь, вы пишете дальше? Было бы крайне обидно, если б такое замечательное произведение осталось незаконченным. Не благодарите, я говорю совершенно искренно… Удивлен же я был потому, что хотя по должности я, кажется, не могу быть причислен к передовым людям, но с мыслями ваших статей согласен — не говорю, целиком, но, по меньшей мере, на три четверти.

— Я очень рад, — сказал, кланяясь с улыбкой, Браун. — Поистине это подтверждает ваши слова о том, что в России юристы не верят в закон, капиталисты — в право собственности и т. д. Впрочем, я всегда думал, что государственные люди позволяют себе роскошь иметь два суждения: в политической работе и в частной жизни. И ни один искренний политический деятель против этого возражать не будет.

— Вы думаете? Однако возвращаюсь к вам. Со взглядами, изложенными в ваших статьях, конечно, трудно править государством, но участвовать в революции, по-моему, еще труднее.

Впереди прозвучал свисток локомотива. На лице Федосьева скользнула досада. Поезд замедлил ход. Сквозь запотевшие стекла стали чаще мелькать огни, показались вереницы пустых вагонов.

— Вот и Царское, — сказал с сожалением Федосьев, протирая перчаткой запотевшее стекло. — Так и не удалось побеседовать с вами… До другого раза? — добавил он полувопросительно и, переждав немного, спросил: — Не сделаете ли вы мне удовольствие как-либо пообедать со мной или позавтракать?

— К вашим услугам. Спасибо.

— Вот и отлично… Вам все равно, у меня или в ресторане? Если, конечно, обед у меня не слишком повредит вашей репутации, — сказал, улыбаясь, Федосьев.

— Мне все равно.

— Очень хорошо. Я вас предуведомлю заблаговременно.

Он встал, простился с Брауном и, опираясь на палку, вышел на площадку вагона. Поезд с протяжным свистком остановился. Федосьев нетерпеливо надавил ручку тяжело поддававшейся двери. Ветер рванул сбоку, слепя глаза Федосьеву. Он, ежась, надвинул плотно меховую шапку и осторожно сошел по мерзлым ступеням на слабо освещенный перрон. Шел снег крупными тающими хлопьями. Носильщик бежал вдоль поезда, вглядываясь в выходивших пассажиров. В окнах вокзала светились редкие огни. Где-то впереди рвались красные искры. За ними все утопало в темноте.

XXV

— Так ты заедешь к Нещеретову? — значительным тоном спросила в передней мужа Тамара Матвеевна, — Пожалуйста, не забудь: в любой день, кроме среды на будущей неделе. Не забудь также сказать о нашем спектакле. Может быть, ему будет интересно…

— Да, да, я не забуду, — с легким нетерпением ответил Кременецкий, надевая шубу. Тамара Матвеевна оправила на нем воротник и поцеловала мужа в подбородок.

— Застегнись, ради Бога, ужасная погода. Теперь у всех в городе грипп.

— Пустяки… До свидания, золото…

Раздался звонок. Горничная отворила дверь и впустила людей, которые, тяжело ступая, внесли в переднюю какую-то огромную деревянную штуку.

— Это еще что? — с неудовольствием спросил Семен Исидорович, глядя на некланявшихся, угрюмых носильщиков, топтавших и пачкавших мокрыми сапогами аккуратную дорожку на бобрике передней.

— Ах, это рама, — заторопившись, сказала Тамара Матвеевна. — Это для нашего спектакля. Пройдите, пожалуйста, туда… Маша, проводите же их…

Семен Исидорович слегка пожал плечами и направился к двери, с демонстративной досадой обходя носильщиков, как если бы они совершенно загораживали выход. Спектакль устраивался с разрешения и даже с благословения главы дома; однако Кременецкий всегда в подобных случаях принимал такой тон, точно все приготовления очень ему мешали и были вдобавок совершенно не нужны: спектакль мог отлично устроиться сам собою. Семен Исидорович следовал этому тону больше по привычке, но Тамара Матвеевна невольно ему поддавалась и чувствовала себя виноватой.

Своей быстрой походкой энергичного делового человека Кременецкий спустился по лестнице. На улице он с обычным удовольствием окинул хозяйским взглядом лошадей, кивнул жене, смотревшей на него из освещенного окна, сел в сани и сказал кучеру:

— С Богом!

Визит к Нещеретову, которого он должен был пригласить на обед, был не совсем приятен Семену Исидоровичу. Дон Педро не ошибался. Кременецкий действительно подумывал о том, что хорошо было бы Мусе выйти замуж за Нещеретова. Семен Исидорович, однако, не подозревал, что эти его тайные планы могут быть кому бы то ни было известны. И вправду, трудно было понять, откуда пошел о них слух: ничего для осуществления своей мысли Кременецкий еще не сделал, да и самая мысль была довольно смутной. Семен Исидорович в глубине души несколько ее стыдился, хотя Нещеретов был блестящей партией. Разве только по годам он не совсем подходил для Муси. Ему было лет тридцать восемь, а то и все сорок. Но разница в возрасте в пятнадцать, даже в двадцать лет между мужем и женой была довольно обычным явлением, и к рано женящимся мужчинам в Петербурге относились шутливо, особенно в том обществе, в котором жил Кременецкий. Сама Муся постоянно говорила, что для нее мужчины моложе тридцати лет «вообще не существуют», она и называла их пренебрежительно мальчишками. Семен Исидорович отлично знал, что женитьба Нещеретова на Мусе вызвала бы в их кругу взрыв зависти. Это было приятно. С особенным Удовольствием Кременецкий представлял себе лицо Меннера, когда он получит французскую карточку с извещением о помолвке Муси. И все-таки Семену Исидоровичу было немного совестно. «Человек с положением Нещеретова не может не иметь врагов и завистников, все равно как я. Это более чем естественно при его сказочном богатстве, — думал Кременецкий. — Но ничего плохого никто о нем сказать не может…»