В кулуарах уже были люди; дон Педро беспрестанно раскланивался со знакомыми. Некоторые депутаты, притом не только близкого, но и враждебного лагеря, имевшие основание быть недовольными «Зарей», очень любезно здоровались с ним, называя его по имени-отчеству. Они подтвердили Альфреду Исаевичу то, что он еще раньше слышал в редакции: со стороны крайней левой ожидается обструкция против нового правительства. Дон Педро качал головой с нейтральным, неопределенным видом. В душе он нисколько не сочувствовал обструкции. Как человек пожилой и солидный, Альфред Исаевич уважал принцип власти; а в этом пышном, великолепном дворце, где все были так любезны и учтивы, обструкция казалась ему ни с чем не сообразным, неподобающим делом.

Желая хорошо ознакомиться со своим дворцом, дон Педро заглянул в зал комиссий, посмотрел почтовое и врачебное отделения, затем зашел в буфет, где, весело разговаривая, завтракали и пили чай депутаты. В пожилом человеке, закусывавшем у стойки, дон Педро с удовлетворением узнал одного из второстепенных министров, в свое время давшего ему интервью. Альфред Исаевич поклонился с достоинством — министр был министр, однако дон Педро чувствовал себя представителем «Зари»: так молодой советник посольства, заменяя посла, с особым достоинством беседует с иностранным премьером, зная, что и на второстепенной должности представляет великую державу. Тем не менее ответный поклон министра был приятен Альфреду Исаевичу. Он все яснее чувствовал, что становится частью огромного могущественного организма: благодаря кусочку картона с пропечатанной фотографической карточкой, хранившемуся у него в боковом кармане, и министр как бы ему принадлежал. Водку в думском буфете подавали без обычной маскировки. Дон Педро спросил рюмку зубровки, энергичным движением опрокинул ее в рот — он всегда пил водку с таким видом, точно брал штурмом крепость, — закусил зубровку семгой, хоть не был голоден, и в самом лучшем настроении, еще повеселев от водки, вернулся в Екатерининский зал. О его комфорте здесь очень заботились. «Только родильного отделения не хватает, — подумал он. — И совершенная ерунда эта обструкция…»

У стола с журналами толпились депутаты. Дон Педро посидел в удобном кожаном кресле, прислушиваясь к разговорам. Говорили почти исключительно о предстоящей обструкции. Одни говорили о ней сочувственно, другие возмущенно, но и у тех и у других чувствовалось оживление и даже радость, точно все с удовольствием ждали нового зрелища. Дон Педро вынул записную книжку, поставил на первой странице число и набросал несколько строк. От противоположного стола, где расписывались в книге члены Думы, своей быстрой энергичной походкой подошел князь Горенский. «Уж не взять ли у него интервью?» — подумал Альфред Исаевич. Однако он тотчас признал князя слишком молодым для анкеты.

— Вы как здесь? — спросил Горенский, быстро и крепко пожимая ему руку. — Ведь от «Зари» у нас Кашперов?

— Кашперов сам по себе, а я тоже сам по себе, — ответил Альфред Исаевич. — Нашей газете необходимо отображение внутреннего мира Думы, и я, вероятно, возьму на себя этот отдел. Что, князь, будет обструкция?.. Я не отрицаю, конечно, целесообразности этого метода борьбы при известной конъюнктуре, но вопрос в том, насколько это отвечает задачам текущего момента?

— Да, наши левые твердо решили, — сказал князь. — По-моему…

Мимо них неуверенной походкой, робко и нервно оглядываясь по сторонам, прошел тот министр, который только что закусывал в буфете. Князь сухо с ним раскланялся.

— Вот она, звездная палата, — насмешливо сказал он. — Кстати, Столыпин последний из них умел носить сюртук.

— Ведь этот из простых, отец его был простой мещанин… Странно все-таки, что интересы поместного класса представляют выходцы из мещан, а интересы надцензовой демократии — кровный Рюрикович князь Горенский, — сказал, улыбаясь, дон Педро.

— А мне совершенно все равно, из простых он или не из простых, — с равнодушным видом ответил князь (хотя ему было приятно замечание журналиста). — Важно то, что и он, и они все никуда не годятся.

«Нет, я все-таки возьму у него интервью», — решил дон Педро. Он изложил князю свою просьбу. Лицо Горенского тотчас приняло серьезное, сосредоточенное выражение.

— Важная проблема, которую как нельзя более своевременно ставит газета «Заря»… — начал он. Но в эту минуту в зале зазвонил электрический звонок. — Я буду к вашим услугам после заседания, — сказал Горенский, пожимая руку Альфреду Исаевичу. По Екатерининскому залу вслед за человеком с золотой цепью шел председатель Государственной думы, за ним еще несколько человек в сюртуках. Звонок продолжал звонить. Депутаты, оживленно разговаривая, устремились в зал заседаний. Дон Педро поспешно вернулся в ложу, отыскал глазами Кашперова, корректно раскланялся и, устроив себе пюпитр из портфеля, положил на него книжку. Председатель Думы уже сидел на трибуне. Его голова приходилась в уровень с концом шпаги императора. Несколько ниже пристав, оглядывая быстро наполнявшийся зал, придерживал рукой пресс-папье, положенное на кнопку электрического звонка, видимо, этот прием доставлял ему удовольствие. Когда зал заполнился, пристав снял с кнопки пресс-папье. Электрический звонок оборвался, тотчас раздался другой. Председатель резким властным движением встряхнул в руке медный колокольчик.

— Заседание Государственной думы открывается.

XXXIII

«Да, это и есть наше главное окно в Европу, и отсюда могло бы прийти спасение», — думал Браун, вглядываясь в новую для него картину русского парламента. Зрелище это доставляло ему почти такое же удовлетворение, как Альфреду Исаевичу. Он вдобавок находил, что Таврический дворец превосходил великолепием и размахом западные парламенты. «Да, эти люди продолжают дело Петра, хотят ли они того или нет… Я родился европейцем, европейцем умру, в Азии мне делать нечего, и любоваться Азией я не стану, — думал он, невольно удивляясь собственному умеренному настроению. — Внешний вид Государственной думы, блеск Таврического дворца, очевидно, ничего не доказывают… Но я живой человек, а не машина для выработки „стройного образа мыслей“ и, как живой человек, поддаюсь впечатлениям… Веками лилась в мире кровь для того, чтобы это создать. Что толку в шуточках Федосьева? Что может он предложить взамен этого? Что толку и в моих мыслях, разрушительностью которых я забавлялся, как юноша? Я пробовал устроиться с комфортом в пороховом погребе и еще других приглашал в гости. Но на всякий случай устроил себе и более удобную идейную квартиру, разделив стеной философию и практику. Я могу думать и проповедовать, что мне угодно, — эти учреждения, надоевшие пресыщенным людям, эти идеи, ставшие общедоступными благодаря пролитой за них крови, очень надолго переживут и мою философскую схему, и принцип одновременного жительства в нескольких идейных квартирах…

Как часто я завидовал простым, неглупым, хорошим людям, вовремя, то есть на третьем десятке лет, выкинувшим из головы идеологическую похоть и мечты о славе, честно и мужественно прожившим жизнь для семьи, для детей, для доброго имени на одно-два поколения. Я всегда чувствовал превосходство их простоты, хотя не знал, как обосновать это превосходство. Но есть, по-видимому, и идеи, подобные таким людям: честные, простые и мужественные идеи, над которыми легко издеваться и которые заменить нельзя, не повергая себя в самое мучительное состояние».

Ложа журналистов понемногу наполнялась. Соседи смотрели на Брауна с любопытством. В зале заседаний еще почти никого не было. Браун обвел взглядом места для публики. Ему запомнился студент, сидевший в первом ряду, такое жадное любопытство, такой восторг были написаны на его лице. «Теперь по ночам во сне будет мечтать, как бы выпало счастье — стать депутатом», — подумал Браун.

— Нет, сегодня поздно начнут, я знаю, — сказал около него кто-то.

Браун вышел из ложи и, плохо ориентируясь в Таврическом дворце, пошел по коридору налево. У полузакрытой двери не было сторожа. За ней зал был пуст. Только в конце нервной походкой, видимо, кого-то поджидая, расхаживал пожилой человек в синем пиджаке. Браун направился наудачу дальше. Чиновник, сидевший за столом в галерее, окинул его быстрым внимательным взглядом, поспешно встал и направился к Брауну.